— Это несправедливо, — говорю я, — Это просто так чертовски несправедливо. — Мир, — говорит он, — Это не фабрика по исполнению желаний.

— Это несправедливо, — говорю я, — Это просто так чертовски несправедливо. — Мир, — говорит он, — Это не фабрика по исполнению желаний.

— Это несправедливо, — говорю я, — Это просто так чертовски несправедливо. — Мир, — говорит он, — Это не фабрика по исполнению желаний.

Когда ты попадаешь в отделение скорой помощи, первое, что они просят сделать, это оценить твою боль по шкале от одного до десяти, и так они решают, какое лекарство ввести и как быстро. Мне задавали этот вопрос сотню раз за все эти годы, и я помню, как однажды, когда я не могла дышать, и грудь моя была будто в огне, будто языки пламени лизали мои ребра изнутри, пытаясь пробраться наружу, чтобы сжечь всё моё тело, родители отвезли меня в скорую помощь. Медсестра спросила меня о боли, а я не могла даже говорить, так что я подняла девять пальцев. Позже, когда они мне что-то ввели, медсестра вошла, и она вроде как гладила меня по руке, пока измеряла давление, и она сказала: «Знаешь, как я поняла, что ты боец? Ты назвала десятку девяткой». Но дело было не совсем в этом. Я назвала ту боль девяткой, потому что сохраняла себе десятку. И вот они, великие и ужасные десять, ударяющие меня ещё и ещё, пока я не двигаясь лежу на кровати, уставившись в потолок, и волны швыряют меня на скалы, а затем уносят обратно в море, чтобы потом снова запустить меня в зубристые выступы утёса и оставить лежать на воде неутонувшей.

Когда ты попадаешь в отделение скорой помощи, первое, что они просят сделать, это оценить твою боль по шкале от одного до десяти, и так они решают, какое лекарство ввести и как быстро. Мне задавали этот вопрос сотню раз за все эти годы, и я помню, как однажды, когда я не могла дышать, и грудь моя была будто в огне, будто языки пламени лизали мои ребра изнутри, пытаясь пробраться наружу, чтобы сжечь всё моё тело, родители отвезли меня в скорую помощь. Медсестра спросила меня о боли, а я не могла даже говорить, так что я подняла девять пальцев. Позже, когда они мне что-то ввели, медсестра вошла, и она вроде как гладила меня по руке, пока измеряла давление, и она сказала: «Знаешь, как я поняла, что ты боец? Ты назвала десятку девяткой». Но дело было не совсем в этом. Я назвала ту боль девяткой, потому что сохраняла себе десятку. И вот они, великие и ужасные десять, ударяющие меня ещё и ещё, пока я не двигаясь лежу на кровати, уставившись в потолок, и волны швыряют меня на скалы, а затем уносят обратно в море, чтобы потом снова запустить меня в зубристые выступы утёса и оставить лежать на воде неутонувшей.

Некоторые туристы думают, что Амстердам – это город греха, но на самом деле – это город свободы. Просто в условиях свободы большинство выбирает грех.

Некоторые туристы думают, что Амстердам – это город греха, но на самом деле – это город свободы. Просто в условиях свободы большинство выбирает грех.

Знаешь, мне до сих пор кажется, что единственная возможность вырваться — это быстро и по прямой, но я пока все же предпочту походить по лабиринту. Тут отстойно, но это мой выбор.

Знаешь, мне до сих пор кажется, что единственная возможность вырваться — это быстро и по прямой, но я пока все же предпочту походить по лабиринту. Тут отстойно, но это мой выбор.

Я влюблён в тебя, и не хочу лишать себя простого удовольствия говорить правду. Я влюблён в тебя, и я знаю, что любовь — это просто крик в пустоту, и что забвение неизбежно, и что мы все обречены, и что придёт день, когда все наши труды обратятся в пыль, и я знаю, что солнце поглотит единственную землю, которая у нас есть, и я влюблён в тебя.

Я влюблён в тебя, и не хочу лишать себя простого удовольствия говорить правду. Я влюблён в тебя, и я знаю, что любовь — это просто крик в пустоту, и что забвение неизбежно, и что мы все обречены, и что придёт день, когда все наши труды обратятся в пыль, и я знаю, что солнце поглотит единственную землю, которая у нас есть, и я влюблён в тебя.

Придет время, когда не останется людей, помнящих, что кто-то вообще был и даже что-то делал. Не останется никого, помнящего об Аристотеле или Клеопатре, не говоря уже о тебе. Все, что мы сделали, построили, написали, придумали и открыли, будет забыто. Все это, — я обвела рукой собравшихся, — исчезнет без следа. Может, это время придет скоро, может, до него еще миллионы лет, но даже если мы переживем коллапс Солнца, вечно человечество существовать не может. Было время до того, как живые организмы осознали свое существование, будет время и после нас. А если тебя беспокоит неизбежность забвения, предлагаю тебе игнорировать этот страх, как делают все остальные.

Придет время, когда не останется людей, помнящих, что кто-то вообще был и даже что-то делал. Не останется никого, помнящего об Аристотеле или Клеопатре, не говоря уже о тебе. Все, что мы сделали, построили, написали, придумали и открыли, будет забыто. Все это, — я обвела рукой собравшихся, — исчезнет без следа. Может, это время придет скоро, может, до него еще миллионы лет, но даже если мы переживем коллапс Солнца, вечно человечество существовать не может. Было время до того, как живые организмы осознали свое существование, будет время и после нас. А если тебя беспокоит неизбежность забвения, предлагаю тебе игнорировать этот страх, как делают все остальные.

Я, как и Рабия, уверен, что люди должны верить в Бога не из-за рая или ада. Но я не считал нужным рассекать с факелом. Выдуманное место не сожжешь.

Я, как и Рабия, уверен, что люди должны верить в Бога не из-за рая или ада. Но я не считал нужным рассекать с факелом. Выдуманное место не сожжешь.

Не нужно было замыкаться в себе, убивать себя. Эти страшные вещи можно пережить, потому что мы неразрушимы, пока верим в это. Когда взрослые с характерной глупой и хитрой улыбкой говорят: «А, молодые думают, что будут жить вечно», они даже не представляют, насколько они правы. Терять надежду нельзя, потому что человека невозможно сломать так, чтобы его нельзя было восстановить. Мы считаем, что мы будем жить вечно, потому что мы будем жить вечно. Мы не рождаемся и не умираем. Как и любая другая энергия, мы лишь меняем форму, размер, начинаем иначе проявлять себя. Когда человек становится старше, он об этом забывает. <…> Поэтому я знаю, что Аляска меня прощает, как и я прощаю ее. Вот последние слова Томаса Эдисона: «Там восхитительно». Я не знаю, где это место, но я полагаю, что оно есть, и надеюсь, что там действительно восхитительно.

Не нужно было замыкаться в себе, убивать себя. Эти страшные вещи можно пережить, потому что мы неразрушимы, пока верим в это. Когда взрослые с характерной глупой и хитрой улыбкой говорят: «А, молодые думают, что будут жить вечно», они даже не представляют, насколько они правы. Терять надежду нельзя, потому что человека невозможно сломать так, чтобы его нельзя было восстановить. Мы считаем, что мы будем жить вечно, потому что мы будем жить вечно. Мы не рождаемся и не умираем. Как и любая другая энергия, мы лишь меняем форму, размер, начинаем иначе проявлять себя. Когда человек становится старше, он об этом забывает. <…> Поэтому я знаю, что Аляска меня прощает, как и я прощаю ее. Вот последние слова Томаса Эдисона: «Там восхитительно». Я не знаю, где это место, но я полагаю, что оно есть, и надеюсь, что там действительно восхитительно.